Неточные совпадения
Ему привиделся нехороший сон: будто он выехал
на охоту, только не
на Малек-Аделе, а
на каком-то странном животном вроде верблюда; навстречу ему
бежит белая-белая, как снег, лиса… Он хочет взмахнуть арапником, хочет натравить
на нее собак, а вместо арапника у него в руках мочалка, и лиса бегает перед ним и дразнит его языком. Он соскакивает с своего верблюда, спотыкается, падает… и падает прямо в руки жандарму, который
зовет его к генерал-губернатору и в котором он узнает Яффа…
Я
бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и кричу,
зову. Она не идет, а пьяный дядя, услыхав мой голос, дико и грязно ругает мать мою.
Вода сбыла, и мостовая
Открылась, и Евгений мой
Спешит, душою замирая,
В надежде, страхе и тоске
К едва смирившейся реке.
Но, торжеством победы полны,
Еще кипели злобно волны,
Как бы под ними тлел огонь,
Еще их пена покрывала,
И тяжело Нева дышала,
Как с битвы прибежавший конь.
Евгений смотрит: видит лодку;
Он к ней
бежит, как
на находку;
Он перевозчика
зовет —
И перевозчик беззаботный
Его за гривенник охотно
Чрез волны страшные везет.
Клонится солнце
на запад… Пусть их старухи да молодки по домам идут, а батьки да свекры, похмельными головами прильнув к холодным жальникам, спят богатырским сном… Молодцы-удальцы!.. Ярило
на поле
зовет — Красну Горку справлять, песни играть, хороводы водить, просо сеять, плетень заплетать… Девицы-красавицы!.. Ярило
зовет —
бегите невеститься…
Питомцы бурные набегов
Зовут рассеянных коней,
Противиться не смеют боле
И с диким воплем в пыльном поле
Бегут от киевских мечей,
Обречены
на жертву аду...
Дрогнуло сердечко у купецкой дочери, красавицы писаной, почуяла она нешто недоброе, обежала она палаты высокие и сады зеленые,
звала зычным голосом своего хозяина доброго — нет нигде ни ответа, ни привета и никакого гласа послушания;
побежала она
на пригорок муравчатый, где рос, красовался ее любимый цветочик аленькой, — и видит она, что лесной зверь, чудо морское лежит
на пригорке, обхватив аленькой цветочик своими лапами безобразными.
На зов твой не
бегу ли я
Быстрее пули, Юлия?
И Александр не
бежал. В нем зашевелились все прежние мечты. Сердце стало биться усиленным тактом. В глазах его мерещились то талия, то ножка, то локон Лизы, и жизнь опять немного просветлела. Дня три уж не Костяков
звал его, а он сам тащил Костякова
на рыбную ловлю. «Опять! опять прежнее! — говорил Александр, — но я тверд!» — и между тем торопливо шел
на речку.
— Да так! С одним моим знакомым был случай не в пример необыкновеннее вашего. Жил это он в своем имении Харьковской губернии, сад у него был при доме большой, а за садом болото. Вот он раз утречком взял ружье, собаку крикнул — Нормой
звали — и отправился через сад
на болото. Собака вперед убежала и
на болоте уже стойку сделала, а он только что к нему подходить стал, как вдруг из дому лакей
бежит.
Так, по крайней мере, все его в нашем городе
звали, и он не только не оставался безответен, но стремглав
бежал по направлению
зова.
На вывеске, прибитой к разваленному домишке, в котором он жил, было слепыми и размытыми дождем буквами написано: «Портной Григорий Авениров — военный и партикулярный с Москвы».
Что я вам приказываю — вы то сейчас исполнять должны!» А они отвечают: «Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин,
звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?» Я
на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: «Снимай!» Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами — они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились
бежать, а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри.
В хорошую погоду они рано утром являлись против нашего дома, за оврагом, усеяв голое поле, точно белые грибы, и начинали сложную, интересную игру: ловкие, сильные, в белых рубахах, они весело бегали по полю с ружьями в руках, исчезали в овраге и вдруг, по
зову трубы, снова высыпавшись
на поле, с криками «ура», под зловещий бой барабанов,
бежали прямо
на наш дом, ощетинившись штыками, и казалось, что сейчас они сковырнут с земли, размечут наш дом, как стог сена.
Беседа эта
на всех, кто ее слушал, производила тихое, снотворное впечатление, такое, что и строптивый мужик не возражал, а Ермолаич, зевая и крестя рот, пропел: да, да, все всему глас подает, и слушает дуброва, как вода говорит: «
побежим,
побежим», а бережки шепотят: «постоим, постоим», а травка
зовет: «пошатаемся».
—
Бегу на крик и вдруг вижу… лежит Оля. Волоса и лоб в крови, лицо ужасное. Начинаю кричать,
звать ее по имени… Она не движется… Целую ее, поднимаю.
— Михайлой Бастрюковым люди
зовут, барин! — отвечал, улыбаясь широкой ласковой улыбкой, матрос и вприпрыжку
побежал на сходню.
Унылый пленник с этих пор
Один окрест аула бродит.
Заря
на знойный небосклон
За днями новы дни возводит;
За ночью ночь вослед уходит;
Вотще свободы жаждет он.
Мелькнет ли серна меж кустами,
Проскачет ли во мгле сайгак, —
Он, вспыхнув, загремит цепями,
Он ждет, не крадется ль казак,
Ночной аулов разоритель,
Рабов отважный избавитель.
Зовет… но все кругом молчит;
Лишь волны плещутся бушуя,
И человека зверь почуя
В пустыню темную
бежит.
Когда деспот от власти отрекался,
Желая Русь как жертву усыпить,
Чтобы потом верней ее сгубить,
Свободы голос вдруг раздался,
И Русь
на громкий братский
зовМогла б воспрянуть из оков.
Тогда, как тать ночной, боящийся рассвета,
Позорно ты
бежал от друга и поэта,
Взывавшего: грехи жидов,
Отступничество униатов,
Вес прегрешения сарматов
Принять я
на душу готов,
Лишь только б русскому народу
Мог возвратить его свободу!
Ура!
—
Беги в мечеть,
зови отца, — приказал ему старик и, опередив Хаджи-Мурата, отворил ему легкую скрипнувшую дверь в саклю. В то время как Хаджи-Мурат входил, из внутренней двери вышла немолодая, тонкая, худая женщина, в красном бешмете
на желтой рубахе и синих шароварах, неся подушки.
Все снасти были готовы и даже смазаны;
на огромные водяные колеса через деревянные трубы кауза [Каузом называется деревянный ящик, по которому вода
бежит и падает
на колеса: около Москвы
зовут его дворец (дверец), а в иных местах скрыни.
— Не знаю, знаю только, что
зовут его Борисом Петровичем. Сегодня утром я его не видал, не видал и после полудня, а тут я услыхал о найденном трупе,
побежал к избе, которую занимал постоялец — глядь, замок висит. Ну, подумал я, наверно, это моего соколика укокошили… Сел
на лошадь, да айда сюда… вхожу, а он тут и есть, лежит весь искрошенный…
Она упала
на колени и молила Бога простить несчастного. Она не заметила в горячей молитве, как
бежало время. Она не слыхала, как ее
звали обедать, и ее горничная, видя ее молящеюся, не осмелилась войти в комнату.
—
Побежим в горы!
Побежим, джаным, душечка! —
зовет Гуль-Гуль, как ей кажется,
на русском.
Он пренебрег этим насмешливым
зовом, углубился в сад; но, забыв расположение его, ошибся дорогами, отбился к северной стороне, воротился и опять пришел к дому.
На дворе была необыкновенная тревога. Не думая долго,
побежал он прямо
на восточную сторону, но тут заградил ему путь крутой овраг.
Дьячиха налила ему чепурушечку, и Аллилуй подкрепился и пошел опять к храму, а жена его тоже, поправясь маленькой чашечкой, вышла вместе с ним и отправилась к учрежденной вдовице —
звать ее «знаменить». Тут они тоже между собою покалякали, и когда вышли вдвоем, имея при себе печать
на знаменования, то Аллилуева жена
на половине дороги к дому вдруг услыхала ни
на что не похожий удар в несколько младших колоколов и тотчас же увидала людей, которые
бежали к колокольне и кричали: «Аллилуй разбился!»
— Ах, боже мой, какую вы старину вспомнили! Мой опекун давно уж Иван Александрыч. Вот он, легок
на помине. Приблизьтесь ко мне, милый мой Иван Александрыч! — продолжала Клеопатра Николаевна, обращаясь к графскому племяннику, который входил в это время в залу и хотел было уже подойти
на этот
зов; но вдруг быстро повернулся назад и почти
бегом куда-то скрылся.
На вопрос: как его
зовут, какой он веры и прочее, он ответил сейчас же; но далее его спрашивали: действительно ли Анна Павловна
бежала к нему от мужа, живет у него около года и находится с ним в любовном отношении?
Едва держась
на ногах, долго он старался спрятать в карман захваченный
на бегу нераскупоренный штоф водки — и потом хотел было кого-то начать
звать, но язык его, после сплошной трехдневной работы, вдруг так сильно устал, что как прилип к гортани, так и не хочет шевелиться. Но и этого мало, — и ноги Сафроныча оказались не исправнее языка, и они так же не хотели идти, как язык отказывался разговаривать, да и весь он стал никуда не годен: и глаза не видят, и уши его не слышат, и только голову ко сну клонит.
Дождик перестал, но ветер дул с удвоенной силой — прямо мне навстречу.
На полдороге седло подо мною чуть не перевернулось, подпруга ослабла; я слез и принялся зубами натягивать ремни… Вдруг слышу: кто-то
зовет меня по имени… Сувенир
бежал ко мне по зеленям.
Попадья билась головой, порывалась куда-то
бежать и рвала
на себе платье. И так сильна была в охватившем ее безумии, что не могли с нею справиться о. Василий и Настя, и пришлось
звать кухарку и работника. Вчетвером они осилили ее, связали полотенцами руки и ноги и положили
на кровать, и остался с нею один о. Василий. Он неподвижно стоял у кровати и смотрел, как судорожно изгибалось и корчилось тело и слезы текли из-под закрытых век. Охрипшим от крику голосом она молила...
Платон. Не за тем вы
звали, да за тем я шел. Кабы я вас не любил, так бы не говорил. А то я вас люблю и за эту самую глупость погибаю. Все надо мной смеются, издеваются; хозяин из меня шута сделал; мне бы давно
бежать надо было, а я все
на вас,
на вашу красоту любовался.
Которые сосут, подталкивая носом, которые, неизвестно почему, несмотря
на зовы матерей,
бегут маленькой, неловкой рысцой прямо в противуположную сторону, как будто отыскивая что-то, и потом, неизвестно для чего, останавливаются и ржат отчаянно-пронзительным голосом; которые лежат боком в повалку, которые учатся есть траву, которые чешутся задней ногой за ухом.
Нет у тебя отца!
Твоим отцом убийца быть не может!
Ты сирота! Как я, ты сирота!
Беги со мной! Я не
на счастье, Ксенья,
Тебя
зову, не
на престол! Быть может,
Я осужден к лишеньям и к нужде,
Быть может, я скитаться буду — но,
Где б я ни стал, то место, где я стану,
Оно всегда достойно будет нас!
А этот терем, Ксенья…
Найти такое можно.
Был в Чудове монах, Григорьем
звали,
Стрелецкий сын, из Галича.
БежалНедавно он и, пьяный, похвалялся:
«Царем-де буду
на Москве...
Павел поднялся
на высокий вал, распростер руки и точно
звал к себе
на грудь и ветер, и черную тучу, и все небо, такое прекрасное в своем огненном гневе. И ветер кружился по его лицу, точно ощупывая его, и со свистом врывался в гущу податливых листьев; а туча вспыхивала и грохотала, и, низко склонившись,
бежали колосья.
Изумленный начальник
звал Кувыркова по имени, но Кувырков его не слушал: он едва стоял
на ногах; едва переводил дыхание; но все-таки прямо отправился во двор к каретному сараю. Начальник послал за ним лакея. Алексей Кирилович не слушал, что ему говорили, и только отпырхивался. Дворники собрались, толкуют, судят, рядят, что это такое с человеком поделалось? Лакей
побежал за городовым, а кучер отпрег лошадь и повел ее в конюшню.
— Пропадал, — отвечал Шиншин. —
На Кавказе был, а там
бежал, и, говорят, у какого-то владетельного князя был министром в Персии, убил там брата шахова: ну, с ума все и сходят московские барыни! Dolochoff le Persan, [Персиянин Долохов,] да и кончено. У нас теперь нет слова без Долохова: им клянутся,
на него
зовут как
на стерлядь, — говорил Шиншин. — Долохов, да Курагин Анатоль — всех у нас барынь с ума свели.